Во дворе толпились люди Во дворе толпились люди.
Я вошел.
Посреди двора гроб.
В нем венки «Наташе», «Наташеньке».
Старушки на стульях:
— Яму уж дадуть! Лет шесть дадуть. Вон уже третий ящик наверх потащили.
— Водки?
— Водки.
— Может, за счет интерната?
— Да уж так и будить за счет интерната. Вон шестой ящик потащили...
Над гробом склонились три сестры в черном.
— А как она умерла?
— В походе. Мальчишка ее убил. Из пугача, что ли...
— У нас один из пугача сам себя убил.
— Ну тот сам себя. Того не жалко. Они у костра сидели. Он ей в голову выстрелил.
— Автобусы пришли. Оркестр вылезает. Военные все.
— Седьмой ящик наверх потащили.
— Водки?
Оркестр. Военные летчики лет семнадцать-восемнадцать-девятнадцать-двадцать.
Дирижер старшина.
Построившись и глядя на гроб и на дирижера, начали облизывать губы.
Дирижер поднял руку с надписью: «Не забуду мать», и оркестр тихо начал.
Рыдания усилились.
Началась давка.
Мальчишки полезли на дерево.
На заборе индонезийского посольства повисли сумеречные дети.
Посол лично глядел из окна.
Плакали незнакомые тетки.
Интернатские выстроились вокруг гроба.
Кто-то фотографировал.
— Отойдите. Станьте так. Девочки, поближе. Подруги, положите руки на гроб. Мальчик, не мешай.
— Восьмой ящик наверх потащили.
— Да. Яму уж дадуть. Лет пять-шесть в лагере.
— Он же не хотел.
— Да тут уж чего хотел, чего не хотел. Все одно. Давка усилилась.
Я представил свои похороны, и мне стало жалко маму и всех.
С трех сторон напирали девочки в слезах.
Я все равно ее не знал.
Но ей было шестнадцать. А мне пятьдесят.
Три таких с половиной.
Я выбрался.
На душе тяжело.
Дома обнаружил, что у меня в толпе сперли сто двадцать рублей.
Нет. Стоит жить, чтобы найти гада.
Жизнь продолжается. |